Наследие Предков

Святоч - Символ Духовного Возрождения и Озарения Великой Расы. Этот символ объединял в себе: Огненный Коловрат (Возрождение), движущийся по Многомернику (Жизнь человеческая), который соединял воедино Божественный Золотой Крест (Озарение) и Небесный Крест (Духовность).

Наследие предков - Славяно-Арийские: сказы, сказки, былины, мифы, легенды, песни и стихи

Жар-Птица Арысь-поле Буй, тур молодец – Яровит Дерево Мира
Новости

Из заводского быта

 Драки

Агапыч

Я не помню в детстве ни одного большого церковного праздника, который бы прошел в Сысерти без драки. Реже драки были в Полевском и Северском.

На обилие драк бесспорно влияла особая дешевизна водки. В то время как раз три главных уральских винокура — Суслин, Злоказов и Беленьков — вели самую бешеную конкуренцию, между собой. На каждой заводской улице было не по одному кабаку.

Стоимость бутылки[1] водки «со стеклом» доходила одно время до восемнадцати копеек. Вместо прежней «косушки» или «четушки» теперь шел штоф и полуштоф.

Хотя все праздничные драки проходили «под пьяную руку», они, однако, имели разный характер. Различалось три вида драк: пьяные, молодяжника и заводские.

Пьяными драками назывались такие, которые затевались, когда напившиеся до одури люди начиняли ссору по какому-нибудь предлогу, мало памятному для самих участников. Драки этого вида в большинстве своем были не «душевередны», велись простейшим оружием — пятерней, кулаком, сопровождались рваньем рубах и нередко кончались тут же самыми нежнейшими объяснениями в дружбе, лобызаньем и песнями. Отношение к этим пьяным дракам было пренебрежительное не только у взрослых, но и у малышей.

— В Кабацкой пьяные шумаркают. Пойдешь смотреть?

— Не видал я пьяных, што ли? Вон у Изюминки сколь хошь смотри.

— Ну, это семеро-то у одной косушки да все ковшами? В Кабацкой занятнее. Там, говорят, Мякина.

— Вранье. Мякина драться не будет. Давно бы уж запел. В Пеньковке он сегодня. Оттуда встречать будем.

Драки молодяжника обыкновенно выливались в жестокие формы. В дело шли ножи, железные трости, кистени. Этими драками решались недоразумения любовного характера. Иногда соперники дрались в одиночку, но больше ходили группами. Пойманного соперника при случае избивали насмерть. Иногда пьяная злоба направлялась в сторону «изменницы», и тогда в драку невольно вовлекалась семья девушки, в доме которой пьяная ватага начинала «высаживать» рамы. Соседи вмешивались в драку на стороне осажденных. Сначала действовали уговорами, а когда это не помогало, в руках появлялось самое серьезное оружие — топор. Появление топоров обыкновенно кончало драку: пьяная молодежь переходила к ругательствам, с которыми и отступала.

Так называемые заводские драки были явлением особым. Правда, здесь тоже действовали пьяные люди, но разница была огромная. Тут заранее ставилась определенная задача, и только выполнители ее предварительно напивались. От своих товарищей — шаровщиков мы иногда даже получали предупредительную весточку: «завтра учь будет верхнезаводцам», «приказных бить собираются на свадьбе», «уставщика доводить станут — в Трофимовке».

Старались обыкновенно произвести такую драку на «нейтральной» почве — вблизи какого-нибудь кабака. Но если этого почему-нибудь не удавалось сделать, то пьяные «учители» небольшими группами разбредались по улицам и начинали «сзывать для боя».

Вызывали по-разному. «Хряпали раму» и дожидались, не выбежит ли хозяин дома. Считалось самым удачным, если он выбежит с каким-нибудь оружием.

— На пьяных с безменом вылетел! Ну, как ему не накласть. Вперед умнее будет. Сам виноват!

Если этот простейший способ не удавался, начиналось приставанье с предложением «вместе выпить», причем драка затевалась и в случае согласия и в случае несогласия. Разница была только в месте.

Если вызываемый соглашался «поддержать компанию», то шли в ближайший кабак и там после первых стаканов затевалась драка. Если согласия не было, начинались разговоры: «гнушаешься», «зазнался» и так далее, что также кончалось дракой.

Нужно сказать, что все-таки это были не избиения, а драки. Как бы ни была пьяна толпа, она всегда старалась вызвать на первый удар и полностью не наваливалась, а фигурировала в качестве свидетелей, которые вмешивались в случае надобности в драку, но не иначе, как подыскав благовидный предлог: «Ты дерись, а меня не задевай. Меня толкаешь? Получи!»

В отношении драк с приказными, сколько помню, вызовы к кабаку не применялись. Приказных старались поймать в месте их сборища: на какой-нибудь вечеринке, на свадьбе и также старались «довести».

Так как приказные тоже были пьяны, то это легко удавалось, и драка происходила «в полное удовольствие», кончаясь иной раз серьезным членовредительством. При этом победа неизбежно оставалась на стороне рабочих, которые имели неисчерпаемый резерв в случае, если начинали дело маленькой группой.

Особенной остротой отличались столкновения рабочих с приказными во время маевок. Маевки эти справлялись в Сысертском округе с давнего времени. От отца я слыхал, что его дед — рабочий Полевского медеплавильного завода — был убит во время маевки за Гумешевским рудником каким-то заводским сержантом, которого рабочие тоже убили, втоптав в тинистый берег речушки, за что потом жестоко поплатились. Это было не менее как девяносто лет тому назад.

В конце семидесятых и в первой половине восьмидесятых годов маевки в Сысерти все еще не имели характера революционного рабочего праздника, но постоянные столкновения рабочих с приказными были показательны.

Так как заводские драки имели определенное направление против не в меру усердных заводских служак, то этими драками усиленно интересовалось начальство. Всегда старалось узнать — кто зачинщик? Этих зачинщиков держали на учете, но крутые меры к ним не всегда применяли. Начальство само их побаивалось, так как большинство зачинщиков было из таких рабочих, которым оставалось терять очень немного.

Иногда эти «зачинщики» доходили до «смертоубийства». Их судили и ссылали. Некоторым удавалось бежать, и их старательно укрывали по заводам.

В пору моего детства наиболее ярким из таких каторжан был Агапыч[2].

Он в одной из заводских драк пырнул ножом какого-то маленького заводского начальника и пошел за это в Сибирь. Оттуда не один раз уходил и иногда годами жил в Сысерти и других заводах округа. В удаленных от центра улицах ему можно было жить в открытую и даже иногда «погулять в кабаке», когда там не было большого стечения народа.

Рабочие относились к нему, как к своему лучшему товарищу, заводское начальство и полиция побаивались «отпетого» человека.

У нас, помню, Агапыч бывал не один раз. Мать по этому случаю «гоношила пельмешки», а я получал от отца наряд «слетать» к Парушке, к Изюминке или к Зимовскому, судя по тому, в котором из кабаков нашей улицы в то время кредитовался отец.

Больше одной бутылки, сколько помню, не пили, а это для двоих, «крепких на вино» людей было пустяком.

Разговоры велись самые неинтересные для меня, и я даже удивлялся, как это Агапыч — знаменитый заводский разбойник — мог разговаривать о сдаче кусков, о браковке железа, о ценах на зубленье напильников. Еще более расхолаживало меня, когда этот белобрысый человек с необыкновенно длинными руками начинал жаловаться на свою жизнь.

— Не могу я, Данилыч, без дела. Ну, кормят меня, поят — спасибо. А вот дела никто дать не может. А без дела как? Вот и живешь по-волчьи. Бродишь с места на место.

О Сибири, о своем побеге Агапыч не рассказывал. Сибирь и каторга им определялись одним словом: «тоскляво».

Тоска по родному месту гнала Агапыча в Сысерть, где он и бродил от приятеля к приятелю, служа пугалом заводскому начальству и «громоотводом» в случае «расчетов по мелочам», о чем речь идет дальше.

Когда окончательно исчез с заводского горизонта этот истомившийся по работе заводской разбойник, точно не помню, но в большой драке по случаю приезда жены владельца заводов он «работал» с исключительным остервенением, и у многих из заводской «шоши» остались неизгладимые воспоминания о прикосновении его костлявого огромного кулака.

«Агапыч урезал» — почти всегда значило: искалечил.

«Расчеты по мелочишкам»

Начало зимнего вечера. Мать только что окончила «управляться» с коровой и зажгла огонь. Окна по заводскому обычаю закрыты ставнями.

Слышится осторожный стук. Мать и бабушка тревожно переглядываются. Одна подходит к окошку и кричит через двойные рамы:

— Кто, крешшеной?

— Отвори, Петровна. Поговорить надо. По голосу слышно, что это соседка, по уличной кличке Сануха Турыжиха.

Бабушка все же еще раз спрашивает:

— Сануха, ты?

Мать поспешно идет во двор, и вскоре обе входят в избу.

Сануха, видимо, чем-то взволнована и начинает шептаться с матерью и бабушкой.

Меня отгоняют, но я слышу повторяющиеся слова: кольцо, царь, письмо. Любопытство возбуждено до крайности, но мать и бабушка выпроваживают меня в горенку. Мать даже зажигает там огонь и дает мне «смотреть картинки» — любимую книгу «Луч».

Однако картинки на этот раз меня не привлекают, и я в дверную щель слежу за тем, что делается в кухне.

Сануха из-под шали вытаскивает какую-то смятую бумажонку, сует матери и шепчет: «Вот прочитай-ка, Семеновна».

Мать у меня по улице слывет грамотейкой.

Она развертывает бумажку и начинает шопотом разбирать слово за словом.

Сначала идут ругательства, которые, однако, мать, к моему удивлению, прочитывает без пропусков, и, строгая ко всяким «цамарским» словам, бабушка на этот раз слушает без возмущения.

Дальше начинаются угрозы: «переломать ноги, разбить башку, ссадить в домну».

Женщины в ужасе. Забывают обо мне и уже говорят полным голосом.

Из разговоров узнаю, что письмо вытащено Санухой из воротного кольца у дома заводского надзирателя — по прозвищу «Царь».

— Ходила вечером за водой и увидала — в кольце что-то белеется. Думала — платок, а оказалось письмо. Из любопытства вытащила письмо, и теперь получилось трудное положение. Нести обратно — можно попасться, а не снести — значит огневить тех, кто писал письмо.

Все трое оживленно обсуждают, как быть, и попутно делают догадки: кто это писал. Оказывается, сделать это мог чуть не каждый грамотный рабочий, так как Царь всякому насолил. Кончается тем, что бабушка решает: «В железянку бросить — и делу конец. Ежели получит, лучше не будет, а ежели накроют, так это — собака — и заслужил».

И письмо летит в железную печку, которая с начала вечера топится.

Сануха, получив напутствие: «Чтобы ни гугу! молчок об этом деле!», уходит. Мать с бабушкой продолжают разговаривать о письме.

Гудит вечерний свисток. Вскоре по ставню два резких отчетливых удара: отец пришел. Мать, не спрашивая, бежит отворять калитку.

Пока отец раздевается и отмывается, ему рассказывают о письме.

Отец матерно ругается по адресу Санухи: «Колоколо ведь!» — и садится за стол. Через некоторое время он, однако, вполне одобряет решение сжечь письмо.

— Ладно и так. Нечего упреждать-то. Сторожиться будет. А накрыть давно пора. Этакую собаку жалеть не будем. Нашелся бы только добрый человек.

И «добрые люди» находились, хотя и не часто. Разыскать их не удавалось, так как каждый рабочий и мелкий служащий, если даже подозревали его, старались не подвести других.

Расправа обыкновенно производилась зимой по вечерам, в то время когда заводской администрации приходилось являться на завод к ночной смене. Шли по гудку — в шесть часов вечера, когда зимой уже темно. Старались выходить с попутчиками — рабочими, чтобы иметь поддержку или по крайней мере свидетелей.

Порядок был уже установившийся. Свидетели разбегались, потом являлись на фабрику и, выждав время у входа, вбегали, запыхавшись, и докладывали по начальству, что вот-де такого-то бьют. Дело обыкновенно к тому времени было кончено. Каждый об этом знал, но тем не менее все, кому можно было из работающей смены и поголовно все успевшие прийти в ночную смену, бросались «спасать».

В результате получалась каша, в которой даже зоркие глаза заводских прихвостней не имели возможности различить, кто пришел раньше, кто запоздал.

Шли оживленные разговоры. Оказывалось, что чуть не каждый чем-нибудь «услужил» пострадавшему, хотя кто-то успел-таки проломить ему голову или пересчитать ребра.

Попутно начинались разговоры об Агапыче. Его видели как-то сразу в разных концах: около Воробьевской заимки, на Зверинце, у Панова, на Полевской дороге. Каждый говорящий осторожно прибавлял, что хорошенько разглядеть не мог — он ли, или указывал на сомнительный источник: «Бабы видели».

Как бы то ни было, разговоры об Агапыче шли по всем цехам. Это имя переплеталось с именем избитого заводского холуя. Припоминались случаи, что вот тем-то Агапыч был недоволен, когда работал на фабрике; тогда-то грозился. А теперь вот и сделал.

— Беспременно его это работа!

— Ищи теперь каторжника!

— Уж, поди, где свищет!

Создавалось что-то похожее на правду и окончательно сбивало с толку заводских заправил.

Эти встряски заводских холуев все-таки были полезны рабочим, напоминали другим слишком усердным, что терпению «мастеровщины» есть конец и выслуживаться перед начальством надо с оглядкой.

Нужно сказать, что вообще рабочие были очень терпеливы и расправлялись только с теми, кто окончательно «стал собакой». Да и тут еще почти всегда было предупреждение — посылалось сперва «подметное письмо», и если перемены в обращении с рабочими не замечалось, производилась «учь».

Насмерть, однако, не били. Ограничивались обыкновенно хорошей взбучкой.

Озлобление чаще всего направлялось против мелкой заводской сошки, которая служила палкой-погонялкой в руках вышестоящих.

Не помню, чтобы задевали «большое» заводское начальство, кроме одного случая, когда пытались произвести расчет с последним из управляющих.

И можно думать, что верхи пользовались такими особенностями по-своему. На расправу с заводским начальством — мелкотой — смотрели сквозь пальцы. На всех, дескать, слез не хватит, да и на место одного десяток других подыскать можно. Ну, и не беспокоились, даже и на пособия в случаях инвалидности не слишком тратились. Может быть, тут было кой-что и от боязни за собственную шкуру: если не давать выхода недовольству рабочих, так, пожалуй, себе опаснее. И выход давался «расчетами по мелочишкам».

Производилось потом, конечно, следствие, но обыкновенно виновных не находилось. За все отвечал неуловимый Агапыч. На его голову по заводским традициям разрешалось валить всякую вину: все равно ему уж хуже не будет.

В агапычев счет, кажется, был записан и случай с заводским надзирателем Царем, у которого в одну зимнюю ночь были «отбиты вздохи».

Макар Драган и Мякина

— Ребята, Макар чудит!

Со всех ног несешься по направлению к избушке кричного мастера Макара Драгана. Уж больно там занятные штуки бывают.

На завалинке избушки, на заборе уж много мелкого заводского люду. Облепили окошки. Смотрят без опаски. Всем известно, что Макар, как бы пьян ни был, на ребят не бросается. Крикнет только: «Пошли к лешему! Не видали, што ли, меня?»

Драган пьян, но ходит по своей избушке вполне уверенно. Жену он только что «выставил». Она стоит тут же на дворе, голосит и ругается. Войти в избу ей, однако, нельзя — вылетит, как котенок.

У этой бездетной супружеской пары были какие-то свои особые правила. Даже во время самого жестокого запоя Макар не бил свою жену, а только «выставлял».

— Твое время будет. Не лезь!

Жена поплачет, поругается и уйдет к кому-нибудь из соседок, заказав нам, ребятишкам, сказать, когда Макар уснет или куда-нибудь пойдет.

Драган все ходит по своей избушке и о чем-то тяжело раздумывает. Он обыскал уж свои сундучки и шкафчики — ничего путного «для закладу».

— Ишь, стерва, все вытащила, — бормочет он. Роется в посуде — ничего!

Косушки не дадут. Ряд кринок на полке подсказывает выход — теленок! Идет в конюшню. Добровольцы-вестовые бегут к его Варваре и докладывают: «В конюшню пошел» Жена Макара, сидевшая у соседки, вместе с соседкой бежит домой. Затея отбить теленка у этого сильного, хотя и пьяного, человека явно безнадежна. Макар отстраняет кричащих баб и торжественно уносит теленка в избу. С порога внушительно говорит: «Не лезь, бабы! Я в своем доме главноуправляю-щий!

Хочу-продам, хочу-зарежу».

Случай, однако, настолько катастрофический, что жена идет в атаку — забирается в избу, но Макар с ловкостью, необычной для пьяного, хватает ее за ворот, высоко поднимает своей ручищей и выставляет с высокого крылечка. Делает это совсем беззлобно. Не бросает, не толкает, а именно выставляет как ненужную в данную минуту вещь, которую, однако, разбивать не годится.

Мы хохочем. Варвара, в сущности тоже добродушная женщина, тут не выдерживает и нападает на ребятишек с плачем, криком и руганью.

По счастью, вмешивается соседка Олончиха и убеждает Варвару, что лучше сбегать к Парушке и сказать «этой холере», чтобы не смела брать теленка в заклад, а то и глаза выцарапать можно. Варвара быстро уходит. Мы занимаем свои наблюдательные посты.

Теленок, попавший в непривычные условия, мечется по избе, дрожит и жалобно мычит.

Макар сидит на «голбчике» и улыбается.

— Ишь, дурачонко! К матери просишься? Ладно, не отдам Парушке. Молись богу!

Быстро схватывает теленка, ставит его на стол в передний угол и тянет ногу теленка к голове, желая перекрестить. Теленок ревет.

— Не желаешь? Может, лучше нашего без бога-то проживешь.

Снимает теленка со стола и уносит обратно в хлев. Потом лезет на сеновал и сбрасывает огромную охапку сена.

Эти хозяйственные заботы, однако, не могут заглушить мысли о невыпитом полштофе или косушке. Макар опять идет в избу и начинает перебирать свои ценности. Берет около «голбца» топор, ломок и молоток. Осматривает их внимательно и кладет обратно. Потом быстро подходит к печи и начинает пробовать крепость вмазанной в печь чугунной доски — шестка. Плита подается, и Макар начинает ее вышатывать. Делает это так осторожно, что боковые кирпичи не сыплются. Зрители ошеломлены: «Неуж выворотит?» Даже никто не хочет сообщить жене Макара об этой новой его выдумке.

Тяжелая шесточница вытащена, и Макар осторожно выносит ее из избы и быстро направляется к кабаку, где уже давно ждет его «растравленная» Макаровой женой кабатчица Парушка. Она назло сейчас же покупает доску на деньги (чтобы не возвращать заклада), и Макар получает возможность «допить», чтобы на следующее утро убедиться, что больше найти для похмелья нечего и надо выходить на работу.

Месяцами тянул он свою тяжелую лямку. Баловал нас — соседских ребятишек — разными фигурными плитками, которые приносил нам с завода для игры в бабки.

Иной раз в праздник, когда взрослое население завода было пьяно, Макар уходил с нами в лес или на рыбалку. Эти прогулки с Драганом казались нам необыкновенно занятными. Он как-то всегда умел показать то, что мы еще не видели или не замечали. Разговоров с нами он, однако, вел мало. Больше молчал, покуривая свою трубочку.

Особенное удовольствие доставляло нам купанье с Макаром.

Выбирали место поглубже, удобнее для «броска», и начинали раздеваться. Мы с напряжением следили за каждым движением Макара, за каждой мелочью, ища в них отгадку его необыкновенного искусства нырять.

Снежнобелое, как у всякого рыжего человека, тело с широким треугольником выжженной на груди кожи, прямые ноги, мускулистые руки с широкими кистями, толстая шея, «наплывистые» плечи и широкая грудь — все это отмечалось детьми: не потому ли Макар так ловко ныряет? Белизна тела тоже входила в число причин: «Белому телу вода рада — не выпускает».

Нырять Макар был, действительно, мастер. Сколько минут он держался под водой — сказать не сумею, но только долго. Мы, видавшие его нырянье не первый раз, не могли, однако, приучиться спокойно дожидаться его появления из-под воды. Сначала глаза беспокойно бегали по поверхности воды, стараясь угадать место, где появится голова Драгана. Но голова нигде не показывалась, и у всех рождалось тревожное: утонул. Проходило еще несколько томительных мгновений. Мы терялись, не зная, что делать, и в это время показывалась голова Драгана, обыкновенно в самом неожиданном месте: иногда тут же под берегом, иногда в камышах, иной раз чуть не на другом берегу пруда. Макар быстро и ловко плыл к берегу, очень довольный, что ему удалось напугать своих приятелей-малышей.

В зимние вечера избушка Драгана была излюбленным местом ребячьих сборищ. Шумели, разговаривали, играли «в карты-бабки» или «чурашки». Драган, только что вернувшийся с работы, сидел на своем обычном месте — «голбчике»-и покуривал трубку. Варвара возилась у печки.

Такие мирные полосы жизни Драгана тянулись иногда по нескольку месяцев. Но вот в какой-нибудь большой праздник он напивался и «кружил», насколько хватало денег, причем каждый раз «чудил». Жена старалась спозаранку рассовать имущество по соседям, чтобы ускорить конец пьяной полосы.

— Мать пресвятая, Паруша великомученица, одолжи косушечку рабу божию Миколаю до первой получки!

В самой середине грязной дороги, на коленях, без шапки стоит рабочий Мякина и, как в церкви, молитвенно смотрит на кабацкую дверь, которую заслонила своим жирным огромным телом целовальница Парушка. После своего молитвенного призыва сам же припевает высоким тенором: «Подай, господи!»

Жирная баба возмущается:

— Ишь, пьянчужка, над богом смеешься! Проваливай! И трезвый ко мне не ходи!

Мякина быстро поднимается из грязи, взмахивает кудлатой головой и визгливо кричит:

— Да разве я к тебе, стерве, сам хожу? Горе мое ходит, паскуда! Так и знай, сволочь!

Парушка, привыкшая к именам и похуже, решительно направляется в сторону пьяного тщедушного «мастерка». Тот отступает и, пошатываясь, направляется вдоль улицы. В утешение себе Мякина запевает песню-импровизацию, где фигурирует кабатчица Парушка.

Эта пьяная импровизация мне до сих пор кажется прямо поразительной. Отдельные фразы забылись, но помню, что это всегда была мерная, складная речь, без остановок и перебоев. Появлялся какой-нибудь ядовитый припев, который потом подхватывала «мастеровщина».

С Парушки песня вскоре переходила на заводское начальство и бар. Нарочито смешные положения, в которых они представлялись в мякининой песне, собирали на улицу не одних ребятишек, но и взрослых. Около поповского дома Мякина вспоминает о своем «благочестии» и переменяет мотив на церковный. Опять мелькают забавные образы, где «гривастые дьявола» и «святые ангела» так причудливо переплетаются, что матери гонят нас, ребятишек, домой и кричат на безбожного Мякину, угрожая ему не только адом, но и стражником, что, конечно, страшнее. Рабочие хохочут.

Вот Мякина доходит до своей избушки. Ворота заперты, ставни на болтах, закрепленных внутри, сенки тоже заперты изнутри засовом, и лестница, по которой можно залезть туда, убрана. В доме и во дворе ни души. Ребятишки Мякины вертятся тут же в толпе, на улице. Жена спряталась.

Готовятся так к встрече Мякины не потому, что боятся его, как буяна, а с другим умыслом. Надо утомить его так, чтобы, забравшись в избу, он сразу же заснул. Иначе неизбежно выкинет какой-нибудь фортель, обидный, а иногда и разорительный для домашних.

Начинался стук, матерщина, жалобы «православным» и перелезание через забор. Перелезание, судя по степени «градусов», иногда тянулось долго. Дальше канитель с дверьми в сени. В большинстве случаев кончается тем, что Мякина, забравшись в избу, растягивается на постели и засыпает. Толпа расходится.

Но если ему удается проникнуть в избу быстрее, то открываются оба окна на улицу, и начинается «выставка». Показываются отопки сапог, рваные рубахи жены и детей, покровитель дома Микола Милостивый. Все это сопровождается прибаутками завзятого раешника. Хохочет толпа, и всхлипывает жена Мякины. Соседки, которые жалеют тихую мякинину бабу, начинают стыдить Мякину. Но это только ухудшает дело. Мякина, истощившийся в остротах над своим скудным имуществом, получает новый материал. На каждое замечание у него готов такой колючий ответ, что бабы плюются, а некоторые — погорячее — готовы прямо лезть в драку. Мужей эти остроты тоже неизбежно задевают, но они стараются «не показать виду». Толпа взрослых, однако, начинает расходиться. Охотников вступить в словесную борьбу с пьяным Мякиной все меньше, и он объявляет «выставку» закрытой «до великого дня святого Полштофа».

Иной раз «фортели» бывают «фигуристее».

Помню, раз Мякина напился в отсутствие жены, которая куда-то уезжала: на покос или за ягодами. Предупредительных мер не было принято, и пьяный хозяин беспрепятственно вошел в свою избу. На этот раз он, выставив косяки, ухитрился вытащить на середину улицы ткацкий станок — кросна. И начал тканье с припевом;

 

Я поставила кросна,

Им девятая весна!..

 

Этот «фортель», обидный для его измотавшейся на работе жены, прекратили женщины соседки, которые буквально избили пьяного Мякину и растащили части станка по домам.

В «трезвое время» Мякина[3] был веселый заводский рабочий. Смолоду он работал на фабрике, но «огневая», видимо, была не по силам этому тщедушному человеку, и он перешел в столяры. В этой отрасли Мякина был своего рода художником, и ему поручалось изготовление наиболее тонких моделей. Иногда он делал своим ребятишкам занятные деревянные игрушки. Толчея, кричный молот, мельничное колесо были сделаны, как хорошая модель, и «действовали по-настоящему».

Напивался Мякина не часто, «с себя не пропивал и из дому не тащил», но жили они скудно. Большая семья и маленький заработок ставили его в положение чуть не нищего, но он все-таки ухитрялся сохранять веселый нрав и слыл в заводе за балагура и песенника. В трезвом виде он, однако, избегал задевать в своих остротах заводское начальство. Говорил либо о прошлом, либо «проезжался по части святых отцов», быт которых он почему-то знал великолепно.

Пел Мякина замечательно. Чистый высокий тенор во время вечернего отдыха на покосе часто сзывал на стан большую толпу слушателей с соседних участков. Но мне все-таки больше памятны его пьяные песни-импровизации. Это было творчество, грубое по замыслу, яркое по обилию образов и тонкое по отделке деталей. Редкая легкость стиха была изумительна. Песня, каждый раз новая, лилась спокойно, уверенно, как будто она давалась в давно знакомых заученных словах.

Жаль, что этот редкий юморист — импровизатор ушел из жизни не более как заводским столяром Мякиной, пьяные выходки которого смешили соседей.

«Жалованный кафтан»

На каждом большом предприятии всегда бывает много мелких строительных работ и частичного ремонта. Постоянно требуются плотники, столяры, каменщики, землекопы и чернорабочие.

Из заводских сооружений больше и чаще всего нуждались в ремонте плотины заводских прудов: подновить насыпь, перебрать слив, переставить ледобои, исправить вершники… Служащий, ведавший ремонтом плотины, назывался плотинным. Ему же поручалось наблюдение за другими строительными работами, а также заведование подсобными мастерскими.

Таким образом, в руках плотинного сосредоточивалась огромная отрасль мелких строительных работ. Во время капитального ремонта плотины и производства больших построек в распоряжении плотинного были большие партии рабочих; когда же построек не было, число рабочих значительно сокращалось.

Эти колебания числа рабочих и право отказать одним и оставить других давало плотинному большую власть. Все заводские плотники, столяры, каменщики, кровельщики и маляры старались жить в ладу с плотинным. Иные, как говорится, из кожи лезли, чтоб подслужиться и при сокращении работ не попасть «к расчету».

Если таково было положение рабочих, обладающих теми или другими техническими навыками, то еще хуже было положение «поторжных». Этим именем назывались чернорабочие, которые нанимались поденно — «по торгу». Тут выбор производился на-глаз, никакой очереди не существовало, все зависело от усмотрения плотинного, который, однако, наперечет знал тех, кого заводское начальство «пустило в голодняки». Этим «голоднякам» работы не было даже по самым низким ценам и при самом большом спросе на рабочие руки.

Последняя особенность, а также почти бесконтрольное распоряжение работами требовали, чтобы плотинный был «верный человек». Верный, конечно, хозяину.

В Сысерти в наблюдаемый мною период таким «верным человеком» был некий «Пасинька» — Павел Алексеич[4]. Это был любопытный тип старого заводского служаки, живой осколок минувшего крепостничества. Помню его уже глубоким стариком. Каждый день можно было видеть, как этот высокий, сухой, с узенькой седой бородкой, угрюмый старичишка шагал по нашей улице в обеденную пору домой. Старинный чекмень, опоясанный ремешком, и квадратная полуторааршинная палка-"правило", которую он употреблял для измерения, выделяли его из ряда остальных заводских служак.

Плотинный немилосердно сюсюкал, и нам, ребятишкам, был большой соблазн подразнить худоязычного старика. Но мы делали это с большой опаской, так как слыхали от старших, что если «Пасинька» узнает, чей мальчуган, то хорошего не жди: так подведет, что с фабрики уволят, а уж в поторжную никак не пустит. Пускались на хитрости: старались дразнить не в своей улице, а подальше; в нашей же улице старика дразнили соседние уличане. При этом чужакам не разрешалось давать даже обычную взбучку, хотя бы были с ними самые недавние незаконченные счеты. И нашим уличанам тоже беспрепятственно можно было ходить за «Пасинькой» скопом и в одиночку в другие улицы.

Особенно густо ребятишки ходили за «Пасинькой» в воскресенье или в праздничный день, когда он шел в «жалованном кафтане».

За «верную» службу в течение не одного десятка лет заводоуправление и владелец расщедрились — подарили плотинному особый почетный кафтан, обшитый по вороту и бортам узеньким золотым галуном, с какими-то кисточками на боках. На кафтан сукна не пожалели, — сшили его до пят, да и вширь пустить не поскупились, и получился какой-то необыкновенный смешной балахон. Маленькая круглая шапочка-катанка, степенная поступь и важный вид дополняли эту забавную картину. Казалось, старик был крайне озабочен, как бы в целости пронести на плечах такую драгоценность, как его необыкновенный балахон.

— Пасинька, кафтан не потеряй!

— Позолоту не замарай!

— Рукой-то не маши — кисточку оборвешь!

Но старик не замечал нас. Выставив вперед правую руку с завязанной в клетчатый шелковый платок просфоркой и размахивая левой рукой как-то в сторону от себя, он продолжал свое величественное шествие.

— Сутка ли? Осенили и позаловали. Это сюствовать и понимать надо!

И старик плотинный «чувствовал и понимал», что холопский труд его жизни не пропал. Недаром он всю жизнь трясся над господской копеечкой, чуть свет бежал на свою плотину: не случилось ли чего? Зорко следил за количеством ожидающих распределения на работы и пользовался всяким случаем, чтобы «ужать» пятачок. Целую жизнь своим сюсюкающим говором «материл поторжных» за их «бессюствие и бесстызесть». И вот на старости лет получил награду — кафтан с позолотой. Этот широкий черный кафтан окончательно закрыл в глазах старика темные стороны его работы.

Закружила старую голову барская ласка. Не мог понять он, насколько смешон был в жалованном кафтане.

Когда на Нижегородской выставке в 1896 году плотинного и еще двух стариков, наряженных такими же шутами, спрашивали, в каком хоре поют они — такие старики, то «Пасияька» искренно удивлялся: на всероссийской выставке, в большом городе могут оказаться такие чудаки, которые не видывали жалованного кафтана! С достоинством объяснял он, что вот служил «верой-правдой» столько-то лет в Сысертских заводах господина Соломирского и наследников Турчаниновых и его оценили и пожаловали.

Вспоминая о «Пасиньке», невольно удивляешься, что такой обломок крепостничества жил еще совсем недавно, перешел даже в двадцатое столетие и умер, кажется, перед началом войны четырнадцатого года.



[1] Полуштофа по старой мере.

[2] Громов

[3] Медведев Николай Николаевич, человек уже пожилой.

[4] Фамилии его не помню.

 


Просмотров: 965
Рекомендуем почитать



Популярное на сайте
Заповеди Бога Стрибога Ведические символы Русов, природа Свастики Рипейские горы Хрустальная гора Почему волки на луну воют? Правеж